Незабытые герои войны: история семьи Корнеевых

10 апреля Ефимова Мария Корнеевна отметила свой 89-й день рождения. За эти годы она успела пройти большой путь от непослушной, «себе на уме» дочери многодетных родителей; малолетней, оказавшейся в плену участницы войны 1941-1945 годов до конюха и продавщицы в совхозе «Коммунар», жены и матери, вдовы и бабушки.

 

— Отчего я на улицу носа не кажу? — переспрашивает баб Мариша (так ее все знакомые зовут). При этом отворачивает свою коротко остриженную седую голову в противоположную от меня сторону. — Это чтоб лучше слышать, — продолжает она, как в старой-доброй сказке про маленькую девочку и серого волка.

— А чиво я там не видала? Все, кого знала, пóмерли давно. А хто остался, так и норовят узнать, что у меня болит, и когда я сама того…

Тут к гадалке не ходи — столько вокруг завистников такому долгожительству. Деревня, дай бог, душ на сто. Из них, кто еще трудоспособен, и того меньше. На пальцах двух рук, конечно, пересчитаешь. А вот до пальцев ног дело и не дойдет.

Баб Марише восемьдесят восемь (было на момент нашего разговора). Когда перестала в магазин сама ходить — уже и не вспомнить. Зато все чаще в глазах всплывают картинки из босоного и голодного детства, дерзкой молодости и недолгого замужества.

— Да, бывало, мать покойница посадит нас лапти плесть. Все пальцы об колодку-то и обомнешь. Я это дело ох как не любила. Не по мне было. Вот раз я взяла и кааак этот лапоть свой с колодкой да и в печку. Мать одурела: «ох, оооох». Потом то-то я совсем не стала плесть эти лапти вообще. А в них мы, да, в школу ходили. В другой колхоз тогда. Килóметров пять лесом да верхáми, — маленькая морщинистая улыбка не сходит с лица. В ней читаешь гордость за эти мелкие шалости и поступки, которая так и отпечаталась на всех лучистых складках усталого лица баб Мариши.

 

Воспоминания начинают сбиваться, путаться, гудеть, словно рой пчел, жужжащих где-то вдалеке. Небольшое усилие, и она продолжает.

— О, Госссподи… То-то мы жили тогда. Пчелы у нас были тама. И отец-покойник еще на пчельне работал. В колхозе тоже пчельня была. Мед качал там. И свой мед был. Мать и хлеб пекла нам с медом. Все на свете сами пекли. И корова была. Все было. Нас тогда сколько было?… Алешка — первый, второй — Петя-покойник, третья — Катя-покойница, тут-то у матери был выкидыш, я — четвертая, Стеня — пятая, Ровлик — шестой, Таня — седьмая… После войны — Нюра — девятая. И умирал еще кто-то горбатенький. Да я уже и не помню, што говорю. Нас у матери сколько? Девять штук было. Или нет, одиннадцать… Говорю же, я уже и не помню, — обращенными в далекое прошлое глазами она обводит свою комнату, словно видит все здесь впервые.

Воспоминания гудят в ушах все сильнее, кажется, что рой приближается. Но картинка не становится отчетливее. Война, переезды и перегоны с места на место. Неоконченные три класса школы — и уже под босыми ногами дороги европейских городов и несколько слов на немецком: молоко, яйца и хлеб, чтобы накормить своих младших и мать.

Домой возвращались на волах и поездами из Австрии через Польшу и Прибалтику. Это потом словосочетание «малолетний узник» стало определять тот переломный в жизни момент.

— Я с Сомкина (поселок) выходила замуж в «Путь Октября», а оттудова в Катуновку (поселок). Там и жили. Отец, бýдя (- вроде бы), пришел. Я не помню ничего…Купил хату и перестроил ее. Ту сломал, а к ней присоединил часть — получилась пятистенка. Всех туда и собрал. Он с матерью в хате поменьше, а их сколько детей было — в эту новую. Так, трудился отец, работал как… А потом запѝл и драться стал с матерью. Мы шли как-то с матерью-покойницей с погоста, а он идет с этой горки и кричит: «Бабка, заливаться иду!» Мать: «Ох, ооох…» А я говорю: «Не ходи! Пусть, — я говорю, — заливается!» Я то. А он кааак понес на меня: «Ох ты, курва паленая, видишь, какая!…» И не залился — домой пошел. Тут у него зло на меня, што я так-то сказала. А матерю тут-то из дома выгнал — она ко мне пришла. Он искал. Тут кто его знает, что творилось. Боже мой! Сколько страстей… Как успомнишь. И хату мою поджечь собирался, да сам и опомнился. И нож мне в плечо ставил — я в больнице пролежала, скоко времени не работала, – тяжелый вздох, словно кто-то только что снял с плеч мешок воспоминаний, которые так и норовят своим весом придавить к земле.

— Да. А мой-то, Егор, такой же басурман вышел, — хмурится баб Мариша, вызывая в памяти лицо своего мужа-покойника, Егора, по прозвищу «Панской». — Пьяница. Напьется пьяный и бузит: «Удавюся, удавюся на потолке». А у меня там брага стояла. Он и услыхал, как я за ней лазила. Гляжу — опять, пьяный. Я этот бак тогда с потолка сняла и за сараем закопала вино. Как дотащила? Да вот так — кааак хватю. Мне не тяжело было. А он за получкой пошел. Семьдесят рублей за работу в колхозе получал. Оклад такой был. Ну и пошел — нету его. Я за ним, к магазину. Глядь — а он валяется в ракитах, пьяный. Я его обыскала, этих пятьдесят рублей забрала, а остальные он прóпил, поди. Вот он искал, как опомнился! — кашляющий смех баб Мариши прерывает рассказ. В давно выцветших глазах продолжают прыгать смешинки.

— Усю траву порвал тогда вокруг ракит. Все общипал полем. «Признайся, ты деньги брала?» — все спрашивал. «Пошел…» — я говорю. До сих пор я ему не призналася, скоко времени уж прошло. Вот это да. Да еще горевать по нем. Я говорю, Господь увидел…

К мужу-покойнику на погост тоже ни ногой вот уж сколько лет. Дети, внуки и правнуки сполна отдают все долги за жизнь и продолжение рода. И стопочку поставят, сала с хлебом нарежут, блинов напекут, и свечку зажгут. А сама на улицу ни ногой, нет-нет. А то, чего доброго, встретишь кого глазами, в которых так и читается: «ну, когда уж ты сдашься, старая шеба».

— А я всех пережила, потому что к сердцу ничего не принимала, и дочерям своим то же говорю. Нечего, — подводит итог Мария Корнеевна.

Вот и рой утих. Словно набрал, сколько нужно, пыльцы для меда, и скорее к дому, который сегодня больше покидать не придется.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *